Вместо облегающего циркового трико на ней была длинная юбка, длинный широкий свитер, но сквозь одежду легко угадывалась каждая линия ее тела. Тонкие руки приподняты, пальцы маленьких невесомых ножек в мягких китайских тапочках едва касались земли. И два «качка» – амбала по бокам…
Пикассовская танцовщица изображена с короткой стрижкой, под мальчика, а у этой, живой, девочки темно-каштановые волосы доходили до острых ключиц.
Вадим честно признался себе: теперь вместо нарисованной танцовщицы всегда будет видеть живую девочку. Она не выходила из головы, мешала думать, искать выход из тупика. «Хоть снимай любимую картину и прячь в шкаф», – усмехнулся он про себя.
Но ведь во всем том дерьме, из которого он пытается сейчас выкарабкаться, должен иметься просвет, утешение, подарок судьбы. Как ни называй, все равно в ушах звучит одно имя: Машенька.
Этот запах въелся в кожу. Сам Иван его не чувствовал, но хозяин, если подходил близко, всякий раз морщился и говорил:
– Ну и воняешь ты, Иван! Все вы, русские скоты, воняете.
В ответ Иван только тихо мычал беззубым ртом и делал выразительные знаки руками, мол, прости, хозяин, не понимаю.
На самом деле Иван понимал, хотя хозяин говорил на своем гортанном языке. Чужой язык выучился сам собой, слова намертво вбились в память, как тонкие гвозди в твердую доску. Он все понимал, но никогда вслух не произнес ни одного чужого слова. Еще в первые годы он повторял про себя родные русские слова, думал по-русски. Пока оставалась надежда убежать, он разрешал себе думать.
После третьего неудачного побега, когда его, связанного, с кляпом во рту, волокли через горное село на веревке, он нарочно старался шарахнуться головой о какой-нибудь камень, чтобы все забыть и ни о чем не думать. Камней попадалось много. Голова была вся в крови.
Работая на маковом поле, ухаживая за хозяйской скотиной, моя, чистя, перетаскивая ведра воды, копая землю, он пытался представить себе, что его память – чистый белый лист или легкое облако. Он учился не помнить. Даже всплыло откуда-то из глубины подсознания странное красивое слово: амнезия. Это научное слово означало потерю памяти. По науке выходило, человек может память потерять.
Он действительно забыл, сколько лет живет в этих горах. Годы слились в один бесконечный день, и день этот полнился грязной отупляющей работой, побоями, боль от которых стала совсем привычной. Он не замечал ее и удивлялся, если тело не болело.
За эти годы били его и кнутом, и плетью, и самодельной резиновой дубиной, и прикладом автомата, но чаще – просто ногами. Каждый раз, когда удары становились сильнее обычного, он надеялся, что убьют наконец совсем. Но не убивали. Он стоил денег.
Все его хозяева, а их было не меньше пяти за эти годы, все эти Махмуды, Хасаны, Абдуллы слились для него в одно темное, расплывчатое пятно. Зато троих, с которых все началось, он помнил хорошо. Он и сейчас узнал бы их.
Веселый дембель Андрей Климушкин возвращался из Заполярья, где прослужил три года в Морфлоте, на подводной лодке, домой, в колхоз «Путь Ильича» Псковской области Великолукского района.
В колхоз входило два села – Веретеново и Колядки. Андрей был веретеновский, а друг его, Вовка Лопатин, – колядкинский. Им повезло служить вместе, и домой они возвращались вдвоем. Каждого ждали дома родители, братишки-сестренки, бабушки-дедушки. У Вовки и невеста была, а Андрей пока не обзавелся. Но хороших девчонок на два села хватало, он собирался приглядеть себе какую-нибудь, жениться, работать в колхозе трактористом.
Впереди виделась долгая, хорошая, правда, скучноватая жизнь – семья, работа. И, конечно, после трех лет в подводной лодке невозможно было просто транзитом проехать большой и красивый город Ленинград. Деньгами они располагали небольшими, но загулять, хоть немного, хотелось. Все-таки дембель есть дембель.
В шумном ресторане Московского вокзала подсели к ним трое приветливых, хорошо одетых кавказцев. Разговор пошел душевный, слово за слово, на столе не убывало закусок и водочки. Поезд до Пскова уходил глубокой ночью, времени оставалось навалом.
Кавказцы чокались, произносили длинные умные тосты. Андрей с Вовкой разомлели и не заметили, как себе в рюмки кавказцы наливали из одной бутылки, а им совсем из другой.
Первым вырубился Вовка. Голова его вдруг беспомощно повисла, подбородок упал на грудь, рот открылся. «Чего ж мы так надрались», – подумал Андрей, попытался встать на ноги и поднять осовевшего друга, но ноги стали какими-то чужими, ватными.
Очнулся он в поезде, под мерный стук колес, и сначала подумал, что едет в Псков, только удивился: у них-то с Вовкой билеты плацкартные, а здесь – купе. Вовки рядом не оказалось. Вместо него присел на нижнюю полку приветливый кавказец, ткнул в грудь дуло и ласково произнес:
– Нэ шевелыс, а то убью.
Андрей попытался рыпнуться – щелкнул предохранитель. Он понял – действительно убьет. Во рту сильно пересохло, он попросил:
– Попить дай хотя бы.
Ему подали стакан. Но вместо воды туда налили водки, да еще с каким-то странным кисловатым привкусом. Он хотел выплюнуть. Его ловко скрутили, сжали пальцами щеки, стакан кисловатой жидкости влили в рот. Он опять куда-то провалился.
А потом промелькнули Грозный, какие-то горные села, маковые поля, землянки с мокрыми стенами. Он все думал о Вовке, но спросить было не у кого. Его куда-то перевозили, кто-то щупал мускулы, гнул шею, смотрел зубы. Он видел, как за него платят деньги.
Из трех своих побегов он уже не помнил ни одного. Осталось только слабое ощущение звона и тугого холода на лодыжках – когда его ловили, сковывали ноги длинной цепью. А после третьего, последнего проволокли волоком через все село. И он пытался посильней стукнуться головой о камень. Как раз после того, последнего побега он перестал говорить. С кем говорить? И зачем?